<>

СОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ РОССИИ

Оренбургская писательская организация

17 мая 2017 года состоялось очередное заседание областного литературного объединения имени В.И. Даля, которое провёл поэт, публицист, литературный критик, председатель Оренбургской писательской организации Союза писателей России, кандидат филологических наук Михаил Александрович Кильдяшов.

 

В областной газете "Оренбуржье" 12 мая 2017г. опубликованы рассказы оренбургского писателя, поэта, лауреата многих литературных премий, члена Союза писателей России Николая Александровича Волженцева и стихотворения поэта, руководителя литературного объединения имени В.И. Даля, члена Союза писателей России Геннадия Фёдоровича Хомутова.

Подборка стихотворений тоцкого поэта, члена Союза писателей России Александра Николаевича Филатова опубликована в альманахе "Российский колокол".

 

Александр Николаевич Филатов

«Маленькая. Школьница почти…»

***

Маленькая. Школьница почти.
На худых ручонках – нитки жилок.
Только – медсестра она, учти.
Как хранитель, дышит мне в затылок.
Словно ангел в белом надо мной,
Что-то говорит, а я не слышу.
Стук в висках – домой, домой, домой
Целым под родительскую крышу!
Словно мать, сидит со мной всю ночь.
И в минуты редких прояснений
Гонит горе и сомненья прочь,
Бережёт от зла и потрясений.
И сквозь бред – лицо её, как луч
Солнечный, весёлый и приятный…
Медсестра, возьми от сердца ключ
И не возвращай его обратно.

***

Когда река в полночной полудрёме
Теряет стыд и спит, обнажена,
Мне никого совсем не нужно, кроме
Тебя, любимая! Как речка, ты нежна.

С тобой вокруг течёт иное время,
Как Млечный Путь, свершает поворот…
Нам не страшны любые перемены,
А раньше было всё наоборот.

А до тебя, предчувствием томимый,
Я шёл к тебе всю жизнь издалека.
Когда легко сказала ты: «Любимый!»,
Исчезла даже Вечности река.

Бабушка

На всех она работала, за всех она страдала,
За всех одна молилась с усердием благим.
Её избушка древняя такое повидала,
Что стала серой, горькой и легкой, словно дым.

Старушку гнули беды, старушку гнули годы…
Но ходит ежедневно на речку за водой.
И просит у природы дождей на огороды,
И ничего не просит у жизни молодой.

Об авторе:

Александр Николаевич Филатов, оренбуржец, поэт, автор сборников стихов «Весенний марш», «Что будет завтра?», «Поговорим наедине», «Работа, служба и любовь», «На берегу Самарки быстрой» (стихи и проза) и книги стихов для детей «Маша и луковая каша».

Лауреат II регионального Тоцкого бардовского фестиваля авторской самодеятельной гитарной песни «Наш общий дом – Земля» в номинации «Автор стихов».

Лауреат литературного конкурса имени Валериана Правдухина (Оренбург, 2012).

ФилатовСсылка на публикацию на сайте альманаха.

Владимир Анатольевич Пшеничников

Поющая половица

К весне дед совсем ослабел. По морозцу он ещё выходил во двор, долго шёл, подволакивая больную правую ногу, от крыльца к лапасу, а Валерка сбрасывал сверху пласты сена, дымившие сухой травяной пылью, и кричал ему:
– Дешк, ну куда ты? Я сам, лежи иди!

Дед слабо взмахивал рукой, подходил и тоже брал вилы. Лицо его заливал пот, он часто мигал белыми ресницами, и капли соскальзывали, минуя ввалившиеся щёки, застревали в клочкастой щетине, в туго завязанном у подбородка треухе. Казалось, дед плакал не переставая, и Валерка не знал, что ещё говорить ему.

– Лерка, сынок, – тихо выдыхал дед, и слова его гасли в шорохе сена.

Валерка спрыгивал с лапаса на сено, торопясь, растрясывал пласты, разносил потом охапками корове и овечкам, а дед передвигался следом и подбирал на опущенные вилы обтрусившиеся былинки.

– Дешк, всё! Пошли уже.
– Не, стой… погоди, – бормотал дед, – найди-ка пролвочку…

Валерка находил вязальную проволоку, притягивал, нетерпеливо загибая концы, какую-нибудь жёрдочку в ограде, а когда заканчивал, оказывалось, что дед и не смотрел за ним. Отвернувшись и уронив вилы, он стоял с опущенной головой, и тряслись в просторных рукавах полушубка его рукавицы.

Вечером бабушка приносила со двора серые застиранные бинты, делала из них валики, свежо пахнувшие хозяйственным мылом и улицей, и уводила деда на перевязку. Они закрывались в теплушке, и было слышно, как сначала звякал брючный ремень, а потом стонал и бранился дед. После перевязки он возвращался в среднюю избу раздражённым и приносил тяжёлый запах открытой незаживающей раны, сделавшей его хромым задолго до отцова, а тем более Валеркиного рождения. Дед ложился на свою кровать, и мать уходила в теплушку, ни на кого не глядя. Там она зажигала газетку, тыкала ею во все углы, брызгала на топчан и занавески одеколоном и спешно, оставляя сенечную дверь приоткрытой, выносила таз из-под рукомойника. Делала она всё быстро и молча, так же, как забивала свежим снегом ржавые промоины в сугробе у крыльца, появлявшиеся после ночи. Вечера становились длинными и тяжкими, и Валерка, не доучивая уроков, стал уходить из дома.

Выходил на задний двор, задерживался у бани, пока глаза не привыкали к потёмкам, натягивал штанины на голенища чёсанок, чтобы, угодив в сугроб, не начерпать снега, и отправлялся прямиком на гору – на увал. Он старался устать, измотаться, чтобы потом прийти и умереть в постели до утра. Один только раз сорвался под кручу, сбитый с пути налетевшим густым мокрым снегом, оглушившим и ослепившим вдруг, а чаще всего просто шёл, взбирался, тащился километра три и возвращался назад. В голове крутились какие-нибудь случайно навязавшиеся слова вроде «у нас ещё в запасе четырнадцать минут», которые он забывал, раздеваясь в теплушке и прокрадываясь к своей кровати в горнице. Домашние спали, и даже похрапывал, наглотавшись анальгина, дед.

Но однажды Валерка вернулся, а в средней избе ещё горел свет, верхняя лампочка в допотопном шёлковом абажуре. Дед и бабушка не спали, но с ним не заговорили, и он долго не мог заснуть, прислушиваясь и переживая неясную виноватость, забытую лишь к утру. Когда это повторилось, он прекратил свои дальние вылазки, только время от времени стал выходить к речке, где и без него народу по вечерам стало задерживаться немало. На подсохших буграх резались в ножичек, водили какие-то свои игры девчонки, а в потёмках самые стойкие собирались на брёвнах или около лодки, приготовленной к спуску. Выдуманные истории и вялые споры о пустяках наскучивали Валерке, и он уходил домой.

Когда река очистилась ото льда, деда стали посылать в больницу. Строго настаивала на этом фельдшерица Елена Анисимовна, пугая заражением крови, уговаривала бабушка, плакала, не зная, на чём настоять, тетя Надя, и получилось, что дед как бы послушался отца, сказавшего: «Завтра едем».

Рано утром деду переменили бельё, натянули новые негнущиеся валенки с блестящими калошами, надели отцово пальто и рыжую кожаную шапку. Дед неуклюже поворачивался, переступал ногами, держась обеими руками за стол в теплушке, бормотал что-то скороговоркой и постанывал. Наконец ему дали перекреститься на тёмный угол и повели к лодке. Валерка, задавая корм скотине, задержался, а когда прибежал на берег, лодка с молочными бидонами пересекала уже середину реки, и жутко как-то было на этой стороне. Повиснув на руках отца и тёти Нади, дед в лодке подвывал в голос, и, видно, уже никто не знал, что ещё говорить ему.

– Деты-ки, – наконец связно выговорил дед, – не возите. Дома помру… скоро.

Лодка развернулась. Возвратившись домой, он уже не вставал больше с перетрясённой постели. Хлопотала вокруг него бабушка, стала подходить мать, а Валерке страшно и неловко было случайно наткнуться на дедов беспомощный взгляд. В теплушке он встречался теперь с пьяненьким отцом.

– Вот, Валерк, дед-то наш, а, – говорил отец, и в уголках глаз у него вспыхивали блики от яркой лампочки.

Мать по обыкновению молчала и выдавала своё раздражение лишь в тех резких, сдерживаемых движениях, с которыми подавала на стол.

– Помнишь, как он был? – спрашивал отец, и Валерка, чувствуя какую-то маету, злился на нелепые, неточные слова.

Он помнил, каким был дед, и не мог представить себе, как это его не станет.

– Учи уроки, – напоминала мать.

Валерка кивал и брал в руки первый попавшийся учебник.

– Хто… дома? – услышал он однажды слабый дедов голос.
– Все, – ответила бабушка.
– Мужики где?
– Анатолий на дворе, Валерка уроки учит.
– Пусть… ничего, – отозвался дед.

Наверное, бабушка отвечала так же, и когда их с отцом не было дома, и дед успокаивался. Было в этом что-то стыдное и предательское. Валерка оделся и вышел во двор. Тёплая влажная ночь обступила его, и он вспомнил вдруг, как дед учил его «кликать жаворонок».

Бабушка пекла штук пять птичек с резными хвостами и пшеничными глазками, и надо было влезть на лапас, положить «жаворонку» на голову и петь: «Жаворонушки, перепёлушки, летите к нам, несите нам весну-красну, лето тёплое».

– Громче, громче! – стоя внизу, просил дед. – Ты играй, пой, чё ты как Алёну-дуду толмишь!
– Жаворо-онушки, перепё-олушки-и, – начинал подвывать Валерка.
– Хорош, слазь, – звал его дед. – Немтырь ты, как твой отец. А я ещё гармонь собирался покупать! Ешь жаворонку, чего насупился.

И всё-таки Валеркой дед гордился. Рассказывал соседям:
– Ей-бо, не учил – сам! Я читаю, он слухая. Отошёл на двор, прихожу, а он дальше читая! Лерк, про кого книжка?
– Про Филипка.
– Ну! Про Филипка!

Валерке шёл тогда шестой год, а грамоте у деда любой мог научиться, потому что он сам читал по слогам и водил по листу пальцем. Дед любил порассказать, повздыхать, но Валерке не хватало терпения его выслушивать. Поэтому и запоминал он истории, вроде того, как дед ездил по селу на верблюде.

– Дешк, а зачем ты на верблюде ездил?
– Покойников на могилки свозил, – вздыхал дед. – Голод тогда был, мёрли как мухи. Потом и верблюда съели.
– А ты, когда маленький был, дрался? – спрашивал Валерка.
– Дрался, – улыбался дед. – Меня из приходской школы выгнали, потому что учителю зубы повыбивал, крутанул на ледянке. А на кулачках меня никто не одолевал. Я ловок был!

Вскоре наступило какое-то затишье, и однообразные вечера снова стали надоедать Валерке. Он силой удерживал себя дома, старался найти какое-нибудь занятие, но подойти к деду, поговорить с ним так и не осмелился. Зато отец приходил теперь с работы пораньше, помогал Валерке вытащить навоз, а после ужина подсаживался к деду.

– Ну как, тять, нынче дела? Не полегчало?

Ответ держала бабушка, и отец, просиживая около дедовой постели и глядя на деда, разговаривал с ней.

– Может, всё-таки поедем в больницу? – спрашивал.

На этот вопрос, качая головой, дед отвечал сам.

Всполошились дня через два: перестал есть. Придя из школы, Валерка услышал разговоры, постукивание посуды в средней избе.

– Отец, слышь, проглони ложечку, – устало говорила бабушка.
– Папаш, супчика попробуй, – помогала ей мать.

Но особой тревоги Валерка не почувствовал и вечером ушёл на подсохший выгон, где теперь играли в лапту. Вернувшись, он отправился спать, заметив, что в средней избе зажгли светильник. В красноватом свете увидел тёмный угол дедовой кровати и сидевшую за столом бабушку. Дед тихо постанывал.

Валерке показалось, что он едва успел закрыть глаза, как его разбудили непривычно громкие голоса. Не стараясь понять, о чём говорят, он торопливо оделся. В средней избе ярко горел свет, и деда обступало много, в первый миг показалось – целая толпа людей. Отец, мать, тётя Надя, соседи. Бабушку за ними не было видно.

– Отец, ты меня слышишь? – измученно звала она. – Махни головой, махни!
– Тя-ятя-а! – сквозь всхлипы и рыдания тянула тётя Надя. – Просни-ися! Тя-атя-а!

У Валерки ком застрял в горле. Его никто не заметил, не подозвал и не окликнул.

– Подносите свечку, – сказала соседка.
– Да живой он, живой! – закричала тётя Надя и вдруг вскочила к деду на постель. – Тя-атя-а!

Мать отделилась ото всех, хотела, наверное, выбежать в теплушку и увидела Валерку.

– К Шаховым, к Шаховым иди, – проговорила скороговоркой.
– Он живой? – бросился за ней Валерка.
– Живой пока. Ты иди, иди, там ночуй.

Валерка надел куртку и пошёл в дом тёти Нади. Чужая постель, чужие запахи и даже особенная какая-то тишина окружили его, и он казался самому себе маленьким и забытым. «Зачем же я ушёл?» – подумал наконец. Но с постели не встал, а только накрылся с головой одеялом.

Утром его разбудил Витька.

– Вставай, а то я дом запру, – сказал он, запихивая учебники в сумку.
– Ты в школу? – спросил Валерка.
– Я в школу, – вздохнул Витька, – это тебе можно не ходить.
– Почему?
– Дед-то у вас жил.
– Ну и что? – Валерка сел на постели и поёжился.
– У вас и умер. Похороны будут, я тоже не пойду.
– Как умер? – Валерка уже вспомнил всё, но ни горя, ни беды не почувствовал. – Когда?
– К утру, отец приходил. Дурак я, надо было после восьмого в техникум поступать.

«Я внук, и он внук», – подумал Валерка.

К своему дому он старался подойти незамеченным. В сенях наткнулся на радиоприёмник, стоявший на полу, и переставил его поближе к груде других вещей, вынесенных из комнат. В доме теперь хозяевами были близкие и дальние родственники. Тётя Лиза возилась у печки, стряпухи громко переговаривались у стола, засыпанного мукой.

– Валерк, ты умеешь примус разжечь? – спросили его, он кивнул. – Раскочегарь где-нибудь в мазанке, кур надо палить.

И Валерка понял, что ему надо делать: помогать любому и каждому, чтобы не было времени присесть или зайти в дом. И он крутился. Отец привёз на грузовике гроб и старый катафалк, называемый просто станком, выпил кружку воды и поехал за крестом-пирамидкой в кузницу. Он тоже был занят делом и так же не знал в точности, его ли оно сейчас. От деда не отходили только бабушка и тётя Надя.

В этот раз у Шаховых спать легли рано. Уже в полудрёме Валерка слышал, как пришли дядя Лёша с отцом, но о чём они говорили, уже не понимал. Гранёные стаканчики у них не звенели, а только лишь тукались вразнобой о столешницу. Утром они шли по улице вчетвером. Только что кончился дождь, грозился пролиться новый, и старшие хмурились.

– Суровый был Иван Михалыч, вот и погода под него, – сказал дядя Лёша. – Хорошо, что могилу вчера кончили. А вам, братовья, придётся на переправе подежурить, Вальку с зятем встретить.

– Встретим, – пообещал Витька, и они сразу отправились на речку.

Молочные бидоны уже увозил трактор вдоль левого берега на центральную, а к правому причаливала лодка.

– Вон они! – обрадовался Витька. – Приплыли.

По скользкому берегу Валентина поднималась первой да ещё подтягивала за рукав мужа Николая.

– Вынь ты хоть руки из карманов, ворон!
– Да ладно тебе, – нетвёрдо отвечал Николай.
– Здорово, братовья, – приветствовала их, подавая сумку. – Сами-то ничего?
– Ничего, – ответил Валерка и смутился.

Валентина, как всегда, заражала своим беспокойным микробом, но дома притихла, зачем-то широко перекрестилась у порога и велела Николаю раздеваться. Они прошли в горницу, и, увидев их, тётя Надя осевшим голосом заголосила:
– Де-тыни-ки мои-и, и где же ваш-и де-души-ка-а! О-ох!

Николай подошёл ближе и поддержал её за плечо. Валентина всхлипнула и жутковато загудела. Когда тётя Надя, охая, стала умолкать, она подошла к гробу и заглянула деду в лицо. Через несколько минут Николай курил с мужчинами в сарае, а сестра, нацепив вынутый из сумки передник, допрашивала тётю Лизу, кто что готовит на поминки и насколько всё это готово.

Валерку опять приставили к примусу следить за лапшой. Накрапывал дождь, и ветер зашвыривал мелкие холодные капли в раскрытую дверь мазанки. Ровное гудение примуса срывалось, но Валерка не двигался с места. Он всё пытался разобраться в происходившем, всему определить своё место, но сделать этого до конца не мог и чувствовал себя потерянным, позабытым и лишним. Ему казалось, что приготовления ведутся уже целую неделю, и хотелось, чтобы они поскорее закончились и всё пошло по-старому.

Откуда-то появился озабоченный отец.

– Так, Валерк, решили, что крест вы с Витяем понесёте. Стойте с ним у ворот и ждите, – в руках он держал стопку чистых полотенец. – Не знаю, подвязывать вам… Возьми на всякий случай в карман. Значит, стойте и ждите.

Лапшу забрали, и Валерка остановил примус. Дождь на дворе усилился, и все прятались по закутам и в доме. Кто-нибудь да повторял дяди Лёшины утренние слова: «Сурьёзный был Иван Михалыч, и, вишь, погодка-то». Потом они стояли с Витькой у ворот, держа пирамидку из железных прутьев, и ждали выноса. Краска не успела подсохнуть и пачкала руки. Сенечная дверь им была не видна, и о выносе Валерка догадался из разговора. Послышались слабые причитания, комариное гудение монашек – пора было трогаться.

Пока шли до школы, бывшей когда-то церковью, снова налетал дождь, но шага никто не прибавлял. Временами Валерка переставал чувствовать свои ноги в тесных сапогах, онемевшие ладони, прилипшие к пирамидке, слух его заполняли какие-то тягучие неясные звуки, и ему казалось, что он сам угасает и распадается.

Возле школы остановились, появился Михаил Фёдорович с фотоаппаратом, и Валерка оказался, наконец, рядом с гробом. Деда он не узнал. Лоб и подбородок его опоясывали желтоватые бумажные полоски с церковными буквами, закрытые глаза провалились в чёрные лунки, куда затекли капли дождя.

– Внимание, – скомандовал Михаил Фёдорович. – Ещё секундочку… Извините.

Пора было трогаться дальше.

– Теперь ты слева, – уточнил Витька.

До кладбища дошли быстрее. Валерка вроде бы думал о чём-то, но о чём – вспомнить потом не мог. Их догнал дядя Лёша и показал, куда нести крест.

Закончилась протяжная немая минута, бабушка, прислонившись к крышке гроба, слабо, без причитаний, завыла, и Валерке почудился какой-то всеобщий плач, от которого вдруг сдавило голову и перехватило дыхание. И опять пошёл дождь.

Гроб обвязали верёвками, люди расступились, и он поплыл над землёй, над красной ямой, качнулся и пошёл вниз. Верёвки ослабли, потом натянулись снова, и из ямы показался перепачканный глиной мужик. «В подкоп вставил», – доложил он отцу. Бабушку подвели к краю, и из её кулачка выпала земля. Землю стали бросать все, и Валерка захватил горсть из-под ног, но это были грязь и кусок плиточника. Бросить в деда камнем он не посмел.

Только через час собрались на поминки. Кухарки вернулись ещё от школы, приготовили столы, сдвинув три в передней и два в средней избе, от соседей принесли лавки и клеёнчатые скатерти. Валерка снова был на подхвате и понемногу освобождался от оцепенения. Потом, когда всех усадили, им с Витькой тётя Лиза накрыла на стол в теплушке. Хлебая лапшу, Валерка прислушивался к разговорам за столами и понимал, что вспоминают там деда. Он тоже хотел бы что-нибудь вспомнить и рассказать, но что – так и не нашёлся.

– Братовья, скотина на вас, – напомнила Валентина, пронося из сеней очередное угощение, они с Витькой встали из-за стола и разошлись по своим подворьям.

А погода к вечеру стала меняться. Тучи посветлели, и, хотя они всё ещё летели на северо-восток, у земли ветер притих, и на западе проглянуло какое-то запаренное солнце. «Деда схоронили, и солнце вышло», – подумал Валерка.

Когда он вернулся в дом, в теплушке закусывали кухарки. За столами пьяно разговаривали несколько мужиков, но и они вскоре вышли во двор. Мать собиралась отмывать полы, и Валерка помог ей вытаскивать столы и лавки. Комнаты становились гулкими, словно чужими.

И наступила минута, когда в доме стало совсем тихо и пусто. Шаховы увели бабушку к себе, а мать и отец задерживались где-то во дворе. Валерка повесил свою куртку на опустевшую вешалку и огляделся. Ходики в теплушке стояли, и он не знал, когда можно будет пустить их снова. Зеркало завешивала старая козловая шаль, и грязь, грязь под ногами, как в бригадной конторе.

В средней избе на месте оставался только шифоньер, всё прочее было вынесено или свалено где-то в общую кучу. В углу, где стояла дедова кровать, свисал со стены коврик с рыбаком, ниже, до самого пола, чернела промокшая за зиму стена. На полу лежала алюминиевая ложка, и Валерка пошёл, чтобы поднять её.

Шаги отдавались близким эхом, и вдруг среди тишины громко и так знакомо скрипнула половица. Одна-единственная на весь дом, та, что была у дедовой кровати. Валерка замер на ней, не дойдя до ложки, потому что вдруг оборвалось и полетело куда-то его сердце. Он растерянно шагнул вперёд, и, отжимаясь, половица пропела снова. Нагибаясь за ложкой, Валерка присел, привалился спиной к стене, и у него впервые за эти дни прорвались неостановимые слёзы.
Он уже, наверное, подвывал, когда появился отец.

– Валерка, ты чего? – полупьяно спросил от порога, подошёл и присел напротив. – Ты перестань, слышишь? Таким молодцом держался.

И Валерка заревел в голос.

– Ну, сынок, – нетвёрдо пытался уговорить его отец, – чего ты? Дедушка у нас пожил – нам бы столько. Ну? Посмотри на меня.

Сквозь слёзы Валерка видел на полу дурацкую ложку и понемногу затихал. Ещё вздрагивая от слёз, он поднялся и, шагнув, наступил на расшатанную половицу.

– С-слыш-шишь?
– Кого? – не понял отец.
– Ну, скрипит! – крикнул Валерка. – Дед наступал – она скрипела. И всё!

Отец тоже поднялся.

– Что всё?
– Его нет, а она скрипит! И всё! Я даже не знаю, откуда у него эта рана была.
– Погоди, погоди. Как это ты не знаешь? Ты о чём?
– Деда нет, а… а я ничего не помню, – у Валерки опять навернулись слёзы. – Как не было… одна половица осталась.

Отец молча смотрел на него.

– Не одна половица, – наконец сказал он. – Раз её помнишь, значит, не одна. Ты погоди, ты успокойся. Пошли-ка, поговорим с тобой.

На пороге стояла мать и смотрела на них, держа на весу мокрую тряпку.

moya-semya.ruСсылка на публикацию на сайте общероссийской газеты "Моя семья".

Михаил Кильдяшов

Голос войны

о книге Александра Проханова «Русский камень»

Слово — мощнейшее оружие. Подобно танку, самолёту, кораблю, ракете, оно участвует в гонке вооружений. Слово неминуемо поражает врага, затаившегося в самом надёжном укрытии. Слово настигает цель на любом расстоянии. Пробивает самую крепкую броню, прожигает самую тугоплавкую материю. В корне слова заложена сила, превышающая заряд самой грозной атомной бомбы. Слово подобно химическому элементу, который, как изотоп, рождает всё новые и новые смыслы. Слово действует на той линии фронта, где сталкиваются идеи, образы и мифы.

Слово уничтожает явных врагов и вычисляет скрытых. Когда за спиной оказывается "пятая колонна", слово из меча превращается в щит и уберегает от коварных предателей. Скрытый враг лукав: он умеет менять личины, может тайком вооружаться твоим словом, подтачивая его корень, впрыскивая в него яды, сбивая прицел и меняя траекторию ракеты-слова. Скрытый враг стремится превратить спасительные смыслы в губительные, поменять бытийные полюса, назвать чёрное белым, а белое чёрным, населить мир, в котором живёт левитановский покой, монстрами из "Сада земных наслаждений" Босха.

Борьбу с образами ада Александр Проханов вёл в цикле своих босхианских романов. В них носители тьмы вытеснялись носителями света. Мерзким змеям, жабам и червям противостоял дивный красный конь, цветам зла — неувядаемый цвет с иконы Богородицы, Вавилонской башне — ампирная высотка. Враг, стеная, бежал от света, скрывался в глубоких подземельях, но постепенно мимикрировал, приспособился к свету, научился подменять благо злом. Светоносные удары прямой наводкой теперь только насыщали врага новыми силами. Воззвания, оды, гимны, преломляясь в его кривых зеркалах, только множили абсурд и глумление. Потребовалась иная тактика боя. Необходимо было детально изучить вражеское оружие, постичь принцип его действия, вынуть из взрывного устройства запал.

Проханов как "разведчик Господа Бога" сумел разложить на составляющие либеральное оружие противника, вникнуть в его стратегию. Несколько десятилетий либеральный враг демонтировал патриотический миф, разряжал аккумулятор патриотических смыслов. Ключевые символы и подвиги планомерно десакрализировали, облекали в фарс или ложь. Герои выставлялись сумасшедшими, труженики — рабами, мечта — утопией, победа — поражением, государство — насильником. В итоге патриотический миф был размыт, подточен, расколот, как фундамент, и своды имперского здания рухнули.

Параллельно с уничтожением патриотического мифа на подмену создавался либеральный миф. Согласно ему, государство всего лишь находится на службе у человека, предоставляя товары и услуги. Высокие смыслы исключаются, и главенствующим оказывается гедонизм. Привилегия творчества, философии, науки закрепляется исключительно за интеллигенцией либерального толка. Но главное, что Россия во всех её предшествующих державных обликах объявляется тупиковой цивилизацией, спасение которой возможно только в случае движения по западной колее: "У русского народа были дурные полководцы и убогие правители. Был язык, на котором ничего нельзя было выразить. Русские не умели работать, у них были косые дома и кривые дороги. В их истории много смешного и глупого, над чем смеялся весь мир. Например, победа над Наполеоном и Гитлером или полёт Гагарина".

Чтобы одолеть подобного врага, нужно его же методами развенчать либеральный миф. Эта задача выстраивает новую синусоиду прохановских романов — романов-фарсов, романов-памфлетов. Первый из них — "Русский камень".

Галерея либеральных образов настолько велика, что всех политологов, журналистов, писателей и правозащитников не вместит и босхианский "Корабль дураков". Они так многоголосы, что их рупор "Эхос Мундис" непрестанно разбрызгивает во все стороны ядовитую слюну, рождая болотную какофонию. Они лишь маскируются в человеческое обличие, "Русский камень" обнажает их подлинную сущность. Оболочки разрываются, и перед нами предстают драные коты, разлагающиеся рыбины, навозные мухи. Чтобы у читателя не зарябило в глазах от такого однообразного многообразия, необходимо было создать в романе центростремительный либеральный образ, куда, будто в сточную канаву, слились бы все нечистоты, явить "существо, которое своей злой силой превосходило всех ядовитых пауков, скорпионов и отравленных сороконожек". Таким существом стал Александр Глебович Невзороф.

Это самый подходящий образ для демонтажа либерального мифа, потому что Невзороф — сам миф, причём миф многослойный: поскребёшь либерала — найдёшь консерватора, поскребёшь консерватора — найдёшь анархиста. И так до бесконечности — слой за слоем, как на старинном портрете, где из-под Емельяна Пугачева проступает "записанный" облик Екатерины II.

Боец, журналист, который будто только-только примчался с линии фронта. Повелитель времени, что из эфира в эфир до последнего слова укладывался в мистические 600 секунд. Культурный герой, которого при малейшей несправедливости выкликали на всех перестроечных перекрёстках Ленинграда: "Невзорофа сюда!". Автор культового "Чистилища", от которого даже у бывалых сдавали нервы. Мастер монтажа, по нескольку минут смаковавший на экране открытый перелом. Режиссёр, настолько упивавшийся эстетикой боли и распада, что уже тогда это настораживало.

Невзороф, как оборотень, стал делать кувырок за кувырком, менять личины и интонации. Он превратился в вездеход, принимающий на себя любого седока, и в итоге послужил даже не двум, а двадцати двум господам: "Сначала на Невзорофе-мотоцикле ездил Анатолий Собчак. На нём он и приехал к бане, где угорел до смерти. Потом на этот мотоцикл сел генерал Лебедь. И доехал на этом мотоцикле до той высоковольтной линии, о которую ударился и убился. Затем на этот мотоцикл сел Борис Березовский и доехал на нём до той ванны, в которой умер, обвязавшись шёлковым шарфом. После этого стали раздаваться голоса, что этот "Харлей" является двухколёсным катафалком".

Невзороф стал преумножать боль, звездой Полынью сеять разрушение. Он изучил как Священное Писание "Настольную книгу атеиста", ополчился на церковь, заговорил с лошадьми, стал выдувать из себя Мефистофеля. Возжелал публичных богословских диспутов, анафемы, но в конце концов споткнулся о "Русский камень", прохудился, как надувная кукла, и демон превратился в мелкого беса, недотыкомку.

В "Русском камне" миф о демоническом Невзорофе, а следом и весь либеральный миф, развеивается прежде всего через карнавализацию — через то, что Михаил Бахтин заключил в научную формулу "инверсия двоичных оппозиций". Карнавал в привычном мире всё меняет местами: бедняк может стать богачом, злодей — праведником, старик — юнцом. Так, антигосударственник Невзороф превращается в имперского строителя: то как новоявленный потомок Романовых восстанавливает белую империю, то вознамеривается воссоздать красный СССР.

Проханов использует в романе весь арсенал либеральной постмодернистской эстетики. Это и постмодернистская ирония, превращающая всё пафосное в абсурд: "Невзороф страдал в сумасшедшем доме фобиями, маниями и бредами. Фобией его была неприязнь к духовному сословию, потому что однажды в детстве он с разбега ударился головой о монастырскую стену и причинил себе травму. Мания его заключалась в том, что он мнил себя Медным всадником, садился на коня, несущегося по Сенатской площади, и позировал туристам. Иногда он менялся с конём местами. Бред же его заключался в том, что он считал себя виновным в убийстве царя Александра II".

Это и постмодернистская игра в аллюзии и реминисценции: "Невзороф вылетел из Спасских ворот верхом на палочке, которую венчала конская голова… Невзороф сдёрнул с плеч шубу, сшитую из хомячков, и одарил ею верного казака, отправив на север покорять Арктику".

Это и антропологический миф о рождении культурного героя либо от зуба пралошади, либо через научное открытие, подобно Франкенштейну или Шарикову: "Учёные построили коллайдер, чтобы поймать неопознанную частицу. Эта частица обитала в других мирах и могла многое рассказать об антимире. Наконец учёные поймали эту частицу, переложили в железную коробочку и принесли в лабораторию. Частица была невидимая для взора, и поэтому её назвали нью-невзор. Она свидетельствовала о существовании нового элемента, который был назван невзорием. Этот элемент существовал в антимире и свидетельствовал о присутствии тёмной материи. Учёные стали проводить эксперименты с новым элементом, соединяли его с земными молекулами, с белками и аминокислотами и вырастили человека. Но это был не обычный человек, это был человек из антимира, и у него всё было наоборот". И за этим следует многократная гибель, перерождения и новые появления на свет с отсутствием, тоже по всем законам постмодернизма, всякой причинно-следственной связи, с разрушением пространственно-временных границ. Невзороф стремительно перемещается из Александровской слободы в Лондон, оттуда на Марс и обратно. Затем переселяется главным героем в роман "Идиот" и в сожжённый второй том "Мертвых душ". В раблезианских традициях становится двенадцатиперстной кишкой Евгении Альбац, принимая приходящие сверху дары и низвергая их.

Всё это складывается в постмодернистский симулякр — в копию, не имеющую оригинала, в означающее без означаемого, в форму без содержания. Помпезные герои-либералы оказываются пустышками, гигантами из папье-маше, претенциозные интеллектуалы и творцы — глупцами и паяцами. В романе с них спадают пёстрые одежды, и короли оказываются голыми. Им устраивается "баня судьбы", и когда слой за слоем с них сдирается короста, оказывается, что в бренном теле не смогла найти приюта душа. Обнажённые и "обескоженные", либералы становятся неразличимы. Их голоса, мысли, имена сливаются в нечто бесформенное — в либеральный фарш.

Из этого фарша в последний момент Невзороф пытается выбраться. Он впадает в бесконечное свободное падение. Наступает прозрение: "В этом падении у него начинала болеть душа, и он с тоской стал вспоминать какую-то иную, забытую жизнь, где он не был шутом гороховым, где он не был похож на целлулоидного попугая, наполненного гремучим горохом, где он был приобщен к иному — возвышенному и священному бытию, из которого его вырвала чья-то злая воля, превратила в клоуна, окружила глупцами и проходимцами, напялила ему на голову дурацкий колпак с бубенцом. И, падая, он молил Господа, чтобы тот вернул его в это бытие, избавил от шутовской, навязанной ему кем-то роли, даровал волшебное прозрение, которым когда-то обладал и которого его лишили".

В последней главе "Русского камня" выпрямляются кривые зеркала. Особая сказовая интонация романа-фарса переходит в размеренное повествование традиционных прохановских романов. Главный герой превратился в Ленский столб и разразился чудесными стихами. Поэмой о тонком сне, в которой пустота наполняется содержание, мир вновь обретает равновесие и земная ось стремится не в чёрную бездну, а в небесную синеву.

Очерченные, ограненные, как стансы и максимы, четверостишия тянутся друг к другу, разрывают свои оболочки, становятся единой материей:

Я вижу сон. В часах опали стрелки.

Прошли на колокольню звонари.

Но звука нет. Две розовые белки

Высоких звёзд качают фонари.

Тонкий сон — это переходное состояние, когда ты уже выпал из реальности, но ещё не впал в забытьё, — позволяет соприкоснуться в душе земному и небесному, ведомому и неведомому.

Время в тонком сне разномерно, разновелико. Оно то течёт, то мчится. В мгновенном времени поэмы герой, как на заблудившемся трамвае, несётся обратным ходом от конечной точки, чтобы вновь увидеться с той, которой уже нет, чтобы вновь оказаться в своей колыбели:

Мне в колыбель упал зелёный лист.

На гроб легла сырая гроздь рябины.

Где та, с которой нежно обнялись,

Земную жизнь пройдя до середины?

В бесконечном времени можно остановить киноплёнку жизни, как фотографии, в деталях разглядеть промелькнувший кадр, увидеть когда-то незамеченный в зимнем лесу "стеклянный след лисицы", сорвать когда-то притаившийся в саду "пион, цветок забвений", явственно узреть скрывшееся в тумане лет лицо матери:

Струитесь сны, места моих свиданий,

Средь синей мглы и зыбких фонарей,

У белых колоннад и жёлтых зданий

Лицо увидел матушки моей.

Мгновенное и бесконечное время сталкиваются, поглощают друг друга — и в тонком сне остаётся Вечность. Под русским камнем умирает "заветное зерно", чтобы даровать новую жизнь, которая пробьётся из-под глыбы и тоже умрёт в свой срок ради бессмертия. И этот круг нерасторжим.

Тонкий сон — не только время, но и пространство. Всё, что наяву было во тьме, теперь прояснилось. Герой поэмы, как Диоген с фонарем, ищет человека, другого, ближнего, а находит себя:

Меня нашли в осенней лебеде

Средь чёрных стай, летевших на зарю,

Где золото на ветряной воде

И белый лев, склонённый к фонарю.

Герой постоянно меняет облик. Он — твердь, вода и пар. Он — яма в прошлое и мост в будущее. Он — точка пересечения рода, в нём встречаются усопшие и еще не рождённые.

Чтобы прозреть, герой слепнет — и мир несёт весть о себе в звуках, ощущениях и ароматах. Краски становятся тёплыми, мелодии — гладкими, цветы и травы — тихими:

И грянул бой, священный, рукопашный

Цветущих трав и птичьих голосов.

Так опадают осенью вчерашней

Цветные листья с голубых лесов.

Слово теряет свой внешний контур, открепляется от идеи, предмета, явления. Слово сбрасывает с себя советские, православные, крестьянские, языческие смыслы. Лишённые словесного притяжения, сталкиваются "мавзолей из красного гранита", "снег Покрова", "родной избы обугленный порог", "золотые синицы". Своей формой слово само творит новое содержание. Твердишь "в чёрном ноябре" — и слышишь "в Чернобыле". Твердишь "осенней лебеде" — и слышишь "Есенин ли в беде". Твердишь "за царством царство" — и слышишь "рыцарство".

Кажется, что в поэме загадана какая-то загадка, сокрыто то ли в акростихе, то ли в анаграмме тайное знание. Текстология здесь бессильна, привычными филологическими способами текст не разъять. Рассыпаешь поэму, словно мозаику, на строки и слова. Из разрозненных стихов, как из кадров несмонтированной плёнки, пытаешься собрать зашифрованное четверостишие. Строка к строке, строка к строке. Может быть, оно:

Последних слов обугленные тени,

Воспоминаний меркнущая мгла.

Я различаю голоса растений,

Я вижу след окаменелых лап.

Голоса нарастают. След растворяется. Слова кружат голову. Реальность окутана маревом. Ты впадаешь в тонкий сон. Он прорывает границу между миром видимым и невидимым. Новый вселенский взрыв! Из небытия вырываются новые мифы. Они записаны на русском камне. В них жизнь и созидание.

Роман "Русский камень" — оружие, нанёсшее упреждающий удар. Это уже не "эхос мундис" — "эхо мира", а "вокс белли" — голос войны. На расслабленных одноклеточных существ упала капля йода. Они зашевелились, в панике стали извергать нечистоты. Но на любое их нынешнее действие в романе уже есть противодействие, на любой яд есть противоядие. Либеральные дробинки ударяются о русский камень и отлетают в лоб стрелкам. Недотыкомки рыдают. Ехиднам пора покаяться.

Ссылка на публикацию на сайте газеты "Завтра".